litceyvib.ru 1 ... 34 35 36 37 38

II


— Видите, друг мой, вы позволите мне называть себя вашим другом, n'est ce pas?* — торопливо начал Степан Трофимович, только что тронулась бричка. — Видите, я… J'aime le peuple, c'est indispensable, mais il me semble que je ne l'avais jamais vu de prиs. Stasie… celavasans dire qu'elle est aussi du peuple… mais le vrai peuple,* то есть настоящий, который на большой дороге, мне кажется, ему только и дела, куда я собственно еду… Но, оставим обиды. Я немного как будто заговариваюсь, но это, кажется, от торопливости.

— Кажется, вы нездоровы с, — зорко, но почтительно присматривалась к нему Софья Матвеевна.

— Нет, нет, стоит только закутаться, и вообще свежий какой то ветер, даже уж очень свежий, но, мы забудет это, Я главное, не то бы хотел сказать.

Chиre et imcomparable amie,* мне кажется, что я почти счастлив, и виною того

— вы. Мне счастье невыгодно, потому что я немедленно лезу прощать всех врагов моих…

— Что ж, ведь это очень хорошо с.

— Не всегда, chиre innocente. L'Evangile… Voyez vous, dйsormais nous le prкcherons ensemble,* и я буду с охотой продавать ваши красивые книжки.

Да, я чувствую, что это пожалуй идея, quelque chose de trиs nouveau dans ce genre.* Народ религиозен, c'est admis,* но он еще не знает Евангелия. Я ему изложу его… В изложении устном можно исправить ошибки этой замечательной книги, к которой я, разумеется, готов отнестись с чрезвычайным уважением. Я буду полезен и на большой дороге. Я всегда был полезен, я всегда говорил им это et а cette chиre ingrate…* О, простим, простим, прежде всего простим всем и всегда… Будем надеяться, что и нам простят. Да, потому что все и каждый один пред другим виноваты. Все виноваты!..

— Вот это, кажется, вы очень хорошо изволили сказать с.

— Да, да… Я чувствую, что я очень хорошо говорю. Я буду говорить им очень хорошо, но, но что же я хотел было главного сказать? Я все сбиваюсь и не помню… Позволите ли вы мне не расставаться с вами? Я чувствую, что ваш взгляд и… я удивляюсь даже вашей манере: вы простодушны, вы говорите слово ерс и опрокидываете чашку на блюдечко… с этим безобразным кусочком; но в вас есть нечто прелестное, и я вижу по вашим чертам… О не краснейте и не бойтесь меня как мужчину. Ch&egarve;re et imcomparable, pour moi une femme c'est tout.* Я не могу не жить подле женщины, но только подле… Я ужасно, ужасно сбился… Я никак не могу вспомнить, что я хотел сказать. О, блажен тот, кому бог посылает всегда женщину и… и я думаю даже, что я в некотором восторге. И на большой дороге есть высшая мысль! вот — вот что я хотел сказать про мысль, вот теперь и вспомнил, а то я все не попадал. И зачем они повезли нас дальше? Там было тоже хорошо, а тут — cela devient trop froid. A propos, j'ai en tout quarante roubles et voilа cet argent,* возьмите, возьмите, я не умею, я потеряю и у меня возьмут, и… Мне кажется, что мне хочется спать; у меня что то в голове вертится. Так, вертится, вертится, вертится. О, как вы добры, чем это вы меня накрываете?


— У вас верно совершенная лихорадка с, и я вас одеялом моим накрыла, а только про деньги с я бы…

— О, ради бога, n'en parlons plus, parce que cela me fait mal,* о, как вы добры!

Он как то быстро прервал говорить и чрезвычайно скоро заснул лихорадочным, знобящим сном. Проселок, по которому ехали эти семнадцать верст, был не из гладких, и экипаж жестоко подталкивало. Степан Трофимович часто просыпался, быстро поднимался с маленькой подушки, которую просунула ему под голову Софья Матвеевна, схватывал ее за руку и осведомлялся: „Вы здесь?“ точно опасался, чтоб она не ушла от него. Он уверял ее тоже, что видит во сне какую то раскрытую челюсть с зубами, и что ему это очень противно. Софья Матвеевна была в большом за него беспокойстве.

Извозчики подвезли их прямо к большой избе в четыре окна и с жилыми пристройками на дворе. Проснувшийся Степан Трофимович поспешил войти и прямо прошел во вторую, самую просторную и лучшую комнату дома. Заспанное лицо его приняло самое хлопотливое выражение. Он тотчас же объяснил хозяйке, высокой и плотной бабе, лет сорока, очень черноволосой и чуть не с усами, что требует для себя всю комнату, „и чтобы комнату затворить и никого более сюда не впускать, parce que nous avons а parler“.

— Oui, j'ai beaucoup а vous dire, chиre amie.* Я вам заплачу, заплачу!“ — замахал он хозяйке.

Он хоть и торопился, но как то туго шевелил языком. Хозяйка выслушала неприветливо, но промолчала в знак согласия, в котором впрочем предчувствовалось как бы нечто угрожающее. Он ничего этого не приметил и торопливо (он ужасно торопился) потребовал, чтоб она ушла и подала сейчас же как можно скорее обедать, „ни мало не медля“. Тут баба с усами не вытерпела.

— Здесь вам не постоялый двор, господин, мы обеда для проезжих не содержим. Раков сварить, аль самовар поставить, а больше нет у нас ничего. Рыба свежая завтра лишь будет.

Но Степан Трофимович замахал руками, с гневным нетерпением повторяя: „заплачу, только скорее, скорее“. Порешили на ухе и на жареной курице; хозяйка объявила, что во всей деревне нельзя достать курицу; впрочем согласилась пойти поискать, но с таким видом, как будто делала необычайное одолжение.


Только что она вышла, Степан Трофимович мигом уселся на диване и посадил подле себя Софью Матвеевну. В комнате были и диван и кресла, но ужасного вида. Вообще вся комната довольно обширная (с отделением за перегородкой, где стояла кровать), с желтыми, старыми, порвавшимися обоями, с мифологическими ужасными литографиями на стенах, с длинным рядом икон и медных складней в переднем углу, с своею странною сборною мебелью, представляла собою неприглядную смесь чего то городского и искони крестьянского. Но он даже не взглянул на все это, даже не поглядел в окошко на огромное озеро, начинавшееся в десяти саженях от избы.

— Наконец мы отдельно, и мы никого не пустим! Я хочу вам все, все рассказать с самого начала.

Софья Матвеевна с сильным даже беспокойством остановила его:

— Вам известно ли, Степан Трофимович…

— Comment, vous savez dиjа mon nom?* — улыбнулся он радостно.

— Я давеча от Анисима Ивановича слышала, как вы с ним разговаривали. А я вот в чем осмелюсь вам с своей стороны…

И она быстро зашептала ему, оглядываясь на запертую дверь, чтобы кто не подслушал, — что здесь в этой деревне, беда с. Что все здешние мужики, хотя и рыболовы, а что тем собственно и промышляют, что каждым летом с постояльцев берут плату, какую только им вздумается. Деревня эта не проезжая, а глухая, и что потому только и приезжают сюда, что здесь пароход останавливается, и что когда пароход не приходит, потому чуть чуть непогода, так он ни за что не придет, то наберется народу за несколько дней, и уж тут все избы по деревне заняты, а хозяева только того и ждут; потому за каждый предмет в три цены берут, и хозяин здешний гордый и надменный, потому что уж очень по здешнему месту богат; у него невод один тысячу рублей стоит.

Степан Трофимович глядел в чрезвычайно одушевившееся лицо Софьи Матвеевны чуть не с укором и несколько раз делал жест, чтоб остановить ее. Но она стала на своем и досказала: по ее словам, она уже была здесь летом с одною „очень благородною госпожей с“ из города и тоже заночевали, пока пароход не приходил, целых даже два дня с, и что такого горя натерпелись, что вспомнить страшно. „Вот вы, Степан Трофимович, изволили спросить эту комнату для одного себя с… Я только потому, чтобы предупредить с… Там в той комнате уже есть приезжие, один пожилой человек и один молодой человек, да какая то госпожа с детьми, а к завтраму полная изба наберется до двух часов, потому что пароход, так как два дня не приходил, так уж наверно завтра придет. Так за особую комнату и за то, что вы вот спросили у них обедать с и за обиду всем проезжим они столько с вас потребуют, что и в столицах не слыхано с“…


Но он страдал, страдал истинно:

— Assez, mon enfant, я вас умоляю; nous avons notre argent, et aprйs — et aprйs le bon Dieu.* И я даже удивляюсь, что вы, с возвышенностию ваших понятий… Assez, assez, vous me tourmentez,* — произнес он истерически: — пред нами вся наша будущность, а вы… вы меня пугаете за будущее…

Он тотчас же стал излагать всю историю, до того торопясь, что сначала даже и понять было трудно. Продолжалась она очень долго. Подавали уху, подавали курицу, подали наконец самовар, а он все говорил… Несколько странно и болезненно у него выходило, да ведь и был же он болен. Это было внезапное напряжение умственных сил, которое, конечно, — и это с тоской предвидела Софья Матвеевна во все время его рассказа, — должно было отозваться тотчас же потом чрезвычайным упадком сил в его уже расстроенном организме. Начал он чуть не с детства, когда „с свежею грудью бежал по полям“; через час только добрался до своих двух женитьб и берлинской жизни. Я впрочем не посмею смеяться. Тут было для него действительно нечто высшее и, говоря новейшим языком, почти борьба за существование. Он видел пред собою ту, которую он уже предызбрал себе в будущий путь, и спешил, так сказать посвятить ее. Его гениальность не должна была более оставаться для нее тайною… Может быть он сильно насчет Софьи Матвеевны преувеличивал, но он уже избрал ее. Он не мог быть без женщины. Он сам по лицу ее ясно видел, что она совсем почти его не понимает, и даже самого капитального.

„Се n'est rien, nous attendrons,* а пока она может понять предчувствием“…

— Друг мой, мне всего только и надо одно ваше сердце! — восклицал он ей, прерывая рассказ, — и вот этот теперешний, милый, обаятельный взгляд, каким вы на меня смотрите. О, не краснейте! Я уже вам сказал…

Особенно много было туманного для бедной попавшейся Софьи Матвеевны, когда история перешла чуть не в целую диссертацию о том, как никто и никогда не мог понять Степана Трофимовича, и как „гибнут у нас в России таланты“. Уж очень было „такое все умное с“, передавала она потом с унынием. Она слушала с видимым страданием, немного вытаращив глаза. Когда же Степан Трофимович бросился в юмор и в остроумнейшие колкости насчет наших „передовых и господствующих“, то она с горя попробовала даже раза два усмехнуться в ответ на его смех, но вышло у ней хуже слез, так что Степан Трофимович даже наконец сам сконфузился и тем с большим азартом и злобой ударил на нигилистов и „новых людей“. Тут уж он ее просто испугал, и отдохнула она лишь несколько, самым обманчивым впрочем отдыхом, когда собственно начался роман. Женщина всегда женщина, будь хоть монахиня. Она улыбалась, качала головой и тут же очень краснела и потупляла глаза, тем приводя Степана Трофимовича в совершенное восхищение и вдохновение, так что он даже много и прилгнул. Варвара Петровна вышла у него прелестнейшею брюнеткой („восхищавшею Петербург и весьма многие столицы Европы“), а муж ее умер, „сраженный в Севастополе пулей“, единственно лишь потому, что чувствовал себя недостойным любви ее и уступая сопернику, то есть все тому же Степану Трофимовичу… „Не смущайтесь, моя тихая, моя христианка! — воскликнул он Софье Матвеевне, почти сам веря всему тому, что рассказывал, — это было нечто высшее, нечто до того тонкое, что мы оба ни разу даже и не объяснились во всю нашу жизнь“. Причиною такого положения вещей являлась в дальнейшем рассказе уже блондинка (если не Дарья Павловна, — то я уж и не знаю кого тут подразумевал Степан Трофимович). Эта блондинка была всем обязана брюнетке и в качестве дальней родственницы выросла в ее доме. Брюнетка, заметив наконец любовь блондинки к Степану Трофимовичу, заключилась сама в себя. Блондинка, с своей стороны, заметив любовь брюнетки к Степану Трофимовичу, тоже заключилась сама в себя. И все трое, изнемогая от взаимного великодушия, промолчали таким образом двадцать лет, заключившись сами в себя. „О, что это была за страсть, что это была за страсть!“ восклицал он, всхлипывая в самом искреннем восторге. Я видел полный расцвет красоты ее (брюнетки), видел „с нарывом в сердце“ ежедневно, как она проходила мимо меня, как бы стыдясь красоты своей. (Раз он сказал: „стыдясь своей полноты“.) Наконец он убежал, бросив весь этот горячешный двадцатилетний сон. — Vingt ans! И вот теперь на большой дороге…


Затем, в каком то воспалительном состоянии мозга, принялся он объяснять Софье Матвевне, что должна означать сегодняшняя „столь нечаянная и столь роковая встреча их навеки веков“. Софья Матвевна в ужасном смущении встала наконец с дивана; он даже сделал попытку опуститься пред нею на колени, так что она заплакала. Сумерки сгущались; оба пробыли в запертой комнате уже несколько часов…

— Нет, уж лучше вы меня отпустите в ту комнату с, — лепетала она, — а то пожалуй ведь что люди подумают с.

Она вырвалась наконец; он ее отпустил, дав ей слово сейчас же лечь спать. Прощаясь пожаловался, что у него очень болит голова. Софья Матвеевна, еще как входила, оставила свой сак и вещи в первой комнате, намереваясь ночевать с хозяевами: но ей не удалось отдохнуть.

В ночи со Степаном Трофимовичем приключился столь известный мне и всем друзьям его припадок холерины — обыкновенный исход всех нервных напряжений и нравственных его потрясений. Бедная Софья Матвевна на спала всю ночь. Так как ей, ухаживая за больным, приходилось довольно часто входить и выходить из избы через хозяйскую комнату, то спавшие тут проезжие и хозяйка ворчали и даже начали под конец браниться, когда она вздумала под утро поставить самовар. Степан Трофимович все время припадка был в полузабытьи; иногда как бы мерещилось ему, что ставят самовар, что его чем то поят (малиной), греют ему чем то живот, грудь. Но он чувствовал почти каждую минуту, что она была тут подле него; что это она приходила и уходила, снимала его с кровати и опять укладывала на нее. Часам к трем пополуночи ему стало легче; он привстал, спустил ноги с постели и, не думая ни о чем, свалился пред нею на пол. Это было уже не давешнее коленопреклонение; он просто упал ей в ноги и целовал полы ее платья…

— Полноте с, я совсем не стою с, — лепетала она, стараясь поднять его на кровать.

— Спасительница моя, — благоговейно сложил он пред нею руки: — Vous &ecurc;tes noble comme une marquise!* я — я негодяй! О, я всю жизнь был бесчестен…


— Успокойтесь, — упрашивала Софья Матвеевна.

— Я вам давеча все налгал, — для славы, для роскоши, из праздности, — все, все до последнего слова, о, негодяй, негодяй!

Холерина перешла таким образом в другой припадок, истерического самоосуждения. Я уже упоминал об этих припадках, говоря о письмах его к Варваре Петровне. Он вспомнил вдруг о Lise, о вчерашней встрече утром: „Это было так ужасно и — тут наверно было несчастье, а я не спросил, не узнал! Я думал только о себе! О, что с нею, не знаете ли вы что с нею?“ умолял он Софью Матвеевну.

Потом он клялся, что „не изменит“, что он к ней воротится (то есть к Варваре Петровне). „Мы будем подходить к ее крыльцу (то есть все с Софьей Матвеевной) каждый день, когда она садится в карету для утренней прогулки, и будем тихонько смотреть… О, я хочу, чтоб она ударила меня в другую щеку; с наслаждением хочу! Я подставлю ей мою другую щеку comme dans votre livre!* Я теперь, теперь только понял, что значит подставить другую… „ланиту“, Я никогда не понимал прежде!“

Для Софьи Матвеевны наступили два страшные дня ее жизни; она и теперь припоминает о них с содроганием. Степан Трофимович заболел так серьезно, что он не мог отправиться на пароходе, который на этот раз явился аккуратно в два часа пополудни; она же не в силах была оставить его одного и тоже не поехала в Спасов. По ее рассказу, он очень даже обрадовался, что пароход ушел:

— Ну и славно, ну и прекрасно, — пробормотал он с постели; — а то я все боялся, что мы уедем. Здесь так хорошо, здесь лучше всего… Вы меня не оставите? О, вы меня не оставили!

„Здесь“, однако, было вовсе не так хорошо. Он ничего не хотел знать из ее затруднений; голова его была полна одними фантазиями. Свою же болезнь он считал чем то мимолетным, пустяками, и не думал о ней вовсе, а думал только о том, как они пойдут и станут продавать „эти книжки“. Он просил ее почитать ему Евангелие.

— Я давно уже не читал… в оригинале. А то кто нибудь спросит, и я ошибусь; надо тоже все таки приготовиться.


Она уселась подле него и развернула книжку.

— Вы прекрасно читаете, — прервал он ее с первой же строки. — Я вижу, вижу, что я не ошибся! — прибавил он неясно, но восторженно. И вообще он был в беспрерывном восторженном состоянии. Она прочитала нагорную проповедь.

— Assez, assez, mon enfant,* довольно… Неужто вы думаете, что этого не довольно!

И он в бессилии закрыл глаза. Он был очень слаб, но еще не терял сознания. Софья Матвеевна поднялась было, полагая, что он хочет заснуть. Но он остановил:

— Друг мой, я всю жизнь мою лгал. Даже когда говорил правду. Я никогда не говорил для истины, а только для себя, я это и прежде знал, но теперь только вижу… О, где те друзья, которых я оскорблял моею дружбой всю мою жизнь? И все, и все! Savez vous,* я, может, лгу и теперь; наверно лгу и теперь. Главное в том, что я сам себе верю, когда лгу. Всего труднее, в жизни жить и не лгать… и… и собственной лжи не верить, да, да, вот это именно! Но подождите, это все потом… Мы вместе, вместе! — прибавил он с энтузиазмом.

— Степан Трофимович, — робко попросила Софья Матвеевна, — не послать ли в „губернию“ за доктором?

Он ужасно был поражен.

— Зачем? Est ce que je suis si malade? Mais rien de sйrieux.* И зачем нам посторонние люди? Еще узнают и — что тогда будет? Нет, нет, никто из посторонних, мы вместе, вместе!

— Знаете, — сказал он помолчав, — прочтите мне еще что нибудь, так, на выбор, что нибудь, куда глаз попадет.

Софья Матвевна развернула и стала читать.

— Где развернется, где развернется нечаянно, — повторил он.

— „И Ангелу Лаодикийской церкви напиши“…

— Это что? что? Это откуда?

— Это из Апокалипсиса.

— О, je m'en souviens, oui, l'Apocalypse. Lisez, lisez,* я загадал по книге о нашей будущности, я хочу знать, что вышло; читайте с ангела, с ангела…

— „И Ангелу Лаодикийской церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания божия: Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч, о, если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател, и ни в чем не имею нужды, а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг“.


— Это… и это в вашей книге! — воскликнул он, сверкая глазами и приподнимаясь с изголовья; — я никогда не знал этого великого места! Слышите: скорее холодного, холодного, чем теплого, чем только теплого. О, я докажу. Только не оставляйте, не оставляйте меня одного! Мы докажем, мы докажем!

— Да не оставлю же я вас, Степан Трофимович, никогда не оставлю с! — схватила она его руки и сжала в своих, поднося их к сердцу, со слезами на глазах смотря на него. (Жалко уж очень мне их стало в ту минуту, передавала она.) Губы его задергались как бы судорожно.

— Однако, Степан Трофимович, как же нам все таки быть с? Не дать ли знать кому из ваших знакомых али может родных?

Но тут уж он до того испугался, что она и не рада была, что еще раз помянула. Трепеща и дрожа умолял он не звать никого, не предпринимать ничего; брал с нее слово, уговаривал: „Никого, никого! Мы одни, только одни, nous partirons ensemble“.*

Очень худо было и то, что хозяева тоже стали беспокоиться, ворчали и приставали к Софье Матвеевне. Она им уплатила и постаралась показать деньги; это смягчило на время; но хозяин потребовал „вид“ Степана Трофимовича. Больной с высокомерною улыбкой указал на свой маленький сак; в нем Софья Матвеевна отыскала его указ об отставке или что то в этом роде, по которому он всю жизнь проживал. Хозяин не унялся и говорил, что „надо их куда ни на есть принять, потому у нас не больница, а помрет, так еще пожалуй что выйдет; натерпимся“. Софья Матвеевна заговорила было и с ним о докторе, но выходило, что если послать в „губернию“, то до того могло дорого обойтись, что уж конечно надо было оставить о докторе всякую мысль. Она с тоской воротилась к своему больному. Степан Трофимович слабел все более и более.

— Теперь прочитайте мне еще одно место… о свиньях, — произнес он вдруг.

— Чего с? — испугалась ужасно Софья Матвеевна.

— О свиньях… это тут же… ces cochons…* я помню, бесы вошли в свиней и все потонули. Прочтите мне это непременно; я вам после скажу для чего. Я припомнить хочу буквально. Мне надо буквально.


Софья Матвеевна знала Евангелие хорошо и тотчас отыскала от Луки то самое место, которое я и выставил эпиграфом к моей хронике. Приведу его здесь опять:

„Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы вышедши из человека вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло. Пастухи, увидя происшедшее, побежали и рассказали в городе и в селениях. И вышли видеть происшедшее, и пришедши к Иисусу нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисусовых, одетого и в здравом уме, и ужаснулись. Видевшие же рассказали им как исцелился бесновавшийся“.

— Друг мой, — произнес Степан Трофимович в большом волнении, — savez vous, это чудесное и… необыкновенное место было мне всю жизнь камнем преткновения… dans ce livre…* так что я это место еще с детства упомнил. Теперь же мне пришла одна мысль; une comparaison.* Мне ужасно много приходит теперь мыслей: видите, это точь в точь как наша Россия. Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней — это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века! Oui, cette Russie, que j'aimais toujours.* Но великая мысль и великая воля осенят ее свыше, как и того безумного бесноватого, и выйдут все эти бесы, вся нечистота, вся эта мерзость, загноившаяся на поверхности… и сами будут проситься войти в свиней. Да и вошли уже может быть! Это мы, мы и те, и Петруша… et les autres avec lui,* и я может быть первый, во главе, и мы бросимся, безумные и взбесившиеся, со скалы в море и все потонем, и туда нам дорога, потому что нас только на это ведь и хватит. Но больной исцелится и „сядет у ног Иисусовых“… и будут все глядеть с изумлением… Милая, vous comprendrez aprиs, а теперь это очень волнует меня… Vous comprendrez aprиs… Nous comprendrons ensemble.*

С ним сделался бред, и он наконец потерял сознание. Так продолжалось и весь следующий день. Софья Матвеевна сидела подле него и плакала, не спала почти совсем уже третью ночь и избегала показываться на глаза хозяевам, которые, она предчувствовала, что то уже начинали предпринимать. Избавление последовало лишь на третий день. На утро Степан Трофимович очнулся, узнал ее и протянул ей руку. Она перекрестилась с надеждою. Ему хотелось посмотреть в окно: „Tiens, un lac,* — проговорил он; — ax боже мой, я еще и не видал его…“ В эту минуту у подъезда избы прогремел чей то экипаж и в доме поднялась чрезвычайная суматоха.



III



То была сама Варвара Петровна, прибывшая в четырехместной карете, четверней, с двумя лакеями и с Дарьей Павловной. Чудо совершилось просто: умиравший от любопытства Анисим, прибыв в город, зашел таки на другой день в дом Варвары Петровны и разболтал прислуге, что встретил Степана Трофимовича одного в деревне, что видели его мужики на большой дороге одного, пешком, а что отправился он в Спасов, на Устьево, уже вдвоем с Софьей Матвеевной. Так как Варвара Петровна, с своей стороны, уже страшно тревожилась и разъискивала как могла своего беглого друга, то об Анисиме ей тотчас же доложили. Выслушав его и главное о подробностях отъезда в Устьево вместе с какою то Софьей Матвеевной в одной бричке, она мигом собралась и по горячему следу прикатила сама в Устьево. О болезни его она еще не имела понятия.

Раздался суровый и повелительный ее голос; даже хозяева струсили. Она остановилась лишь осведомиться и расспросить, уверенная, что Степан Трофимович давно уже в Спасове; узнав же, что он тут и болен, в волнении вступила в избу.

— Ну, где тут он? А, это ты! — крикнула она, увидав Софью Матвеевну, как раз в ту самую минуту показавшуюся на пороге из второй комнаты; — я по твоему бесстыжему лицу догадалась, что это ты. Прочь, негодяйка! Чтобы сейчас духа ее не было в доме! Выгнать ее, не то, мать моя, я тебя в острог навек упрячу. Стеречь ее пока в другом доме. Она уже в городе сидела раз в остроге, еще посидит. И прошу тебя, хозяин, не сметь никого впускать, пока я тут. Я генеральша Ставрогина и занимаю весь дом. А ты, голубушка, мне во всем дашь отчет.

Знакомые звуки потрясли Степана Трофимовича. Он затрепетал. Но она уже вступила за перегородку. Сверкая глазами, подтолкнула она ногой стул и, откинувшись на спинку, прокричала Даше:

— Выйди пока вон, побудь у хозяев. Что за любопытство? Да двери то покрепче затвори за собой.

Несколько времени она молча и каким то хищным взглядом всматривалась в испуганное его лицо.


— Ну, как поживаете, Степан Трофимович? Каково погуляли? вырвалось вдруг у нее с яростною иронией.

— Chиre, — залепетал не помня себя Степан Трофимович, — я узнал русскую действительную жизнь… Et je prиcherai l'Evangile…*

— О бесстыдный, неблагородный человек! — возопила она вдруг, сплеснув руками. — Мало вам было осрамить меня, вы связались… О, старый, бесстыжий развратник!

— Chиre…

У него пресекся голос, и он ничего не мог вымолвить, а только смотрел, вытаращив глаза от ужаса.

— Кто она такая?

— C'est un angе… C'кtait plus qu'un ange pour moi,* она всю ночь… О, не кричите, не пугайте ее, chиre, chиre…

Варвара Петровна вдруг гремя вскочила со стула; раздался ее испуганный крик: „воды, воды!“ Он хоть и очнулся, но он все еще дрожала от страху и бледная смотрела на исказившееся его лицо: тут только в первый раз догадалась она о размерах его болезни.

— Дарья, — зашептала она вдруг Дарье Павловне, — немедленно за доктором, за Зальцфишем; пусть едет сейчас Егорыч; пусть наймет здесь лошадей, а из города возьмет другую карету. Чтобы к ночи быть тут.

Даша бросилась исполнять приказание. Степан Трофимович смотрел все тем же вытаращенным, испуганным взглядом; побелевшие губы его дрожали.

— Подожди, Степан Трофимович, подожди, голубчик! — уговаривала она его как ребенка; — ну подожди же, подожди, вот Дарья воротится и… Ах, боже мой, хозяйка, хозяйка, да приди хоть ты, матушка!

В нетерпении она побежала сама к хозяйке.

— Сейчас, сию минуту эту опять назад. Воротить ее, воротить!

К счастию, Софья Матвеевна не успела еще выбраться из дому и только выходила из ворот с своим мешком и узелком. Ее вернули. Она так была испугана, что даже ноги и руки ее тряслись. Варвара Петровна схватила ее за руку, как коршун цыпленка, и стремительно потащила к Степану Трофимовичу.

— Ну, вот она вам. Не съела же я ее. Вы думали, что я ее так и съела.


Степан Трофимович схватил Варвару Петровну за руку, поднес ее к своим глазам и залился слезами, навзрыд, болезненно, припадочно.

— Ну успокойся, успокойся, ну голубчик мой, ну батюшка! Ах боже мой, да ус по кой тесь же! — крикнула она неистово. — О, мучитель, мучитель, вечный мучитель мой!

— Милая, — пролепетал наконец Степан Трофимович, обращаясь к Софье Матвеевне, — побудьте, милая, там, я что то хочу здесь сказать…

Софья Матвеевна тотчас же поспешила выйти.

— Cherie… cherie…* — задыхался он.

— Подождите говорить, Степан Трофимович, подождите немного, пока отдохнете. Вот вода. Да по дож ди те же!

Она села опять на стул. Степан Трофимович крепко держал ее за руку. Долго она не позволяла ему говорить. Он поднес руку ее к губам и стал целовать. Она стиснула зубы, смотря куда то в угол.

— Je vous aimais!* — вырвалось у него наконец. Никогда не слыхала она от него такого слова, так выговоренного.

— Гм, — промычала она в ответ.

— Je vous aimais toute ma vie… vingt ans!*

Она все молчала — минуты две, три.

— А как к Даше готовился, духами опрыскался… — проговорила она вдруг страшным шопотом. Степан Трофимович так и обомлел.

— Новый галстук надел…

Опять молчание минуты на две.

— Сигарку помните?

— Друг мой, — прошамкал было он в ужасе.

— Сигарку, вечером, у окна… месяц светил… после беседки… в Скворешниках? Помнишь ли, помнишь ли, — вскочила она с места, схватив за оба угла его подушку и потрясая ее вместе с его головой. — Помнишь ли, пустой, пустой, бесславный, малодушный, вечно, вечно пустой человек! — шипела она своим яростным шопотом, удерживаясь от крику. Наконец бросила его и упала на стул, закрыв руками лицо. — Довольно! — отрезала она выпрямившись. — Двадцать лет прошло, не воротишь; дура и я.

— Je vous aimais, — сложил он опять руки.

— Да что ты мне все aimais да aimais!* Довольно! — вскочила она опять. — И если вы теперь сейчас не заснете, то я… Вам нужен покой; спать, сейчас спать, закройте глаза. Ах, боже мой, он может быть завтракать хочет! Что вы едите? Что он ест? Ах, боже мой, где та? Где она?


Началась было суматоха. Но Степан Трофимович слабым голосом пролепетал,

что он действительно бы заснул une heure, а там — un bouillon, un thй… enfin il est si heureux.*

Он лег и, действительно, как будто заснул (вероятно, притворился). Варвара Петровна подождала и на цыпочках вышла из за перегородки.

Она уселась в хозяйской комнате, хозяев выгнала и приказала Даше привести к себе ту. Начался серьезный допрос.

— Расскажи теперь, матушка, все подробности; садись подле, так. Ну?

— Я Степана Трофимовича встретила…

— Стой, молчи. Предупреждаю тебя, что если ты что соврешь или утаишь, то я из под земли тебя выкопаю. Ну?

— Я со Степаном Трофимовичем… как только я пришла в Хатово с… — почти задыхалась Софья Матвеевна…

— Стой, молчи, подожди; чего забарабанила? Во первых, сама ты что за птица?

Та рассказала ей кое как, впрочем в самых коротких словах, о себе, начиная с Севастополя. Варвара Петровна выслушала молча, выпрямившись на стуле, строго и упорно смотря прямо в глаза рассказчице.

— Чего ты такая запуганная? Чего ты в землю смотришь? — Я люблю таких, которые смотрят прямо и со мною спорят. Продолжай.

Она досказала о встрече, о книжках, о том, как Степан Трофимович потчевал бабу водкой…

— Так, так, не забывай ни малейшей подробности, — ободрила Варвара Петровна. Наконец, о том, как поехали и как Степан Трофимович все говорил „уже совсем больные с“, а здесь всю жизнь, с самого первоначалу, несколько даже часов рассказывали.

— Расскажи про жизнь.

Софья Матвеевна вдруг запнулась и совсем стала в тупик.

— Ничего я тут не умею сказать с, — промолвила она чуть не плача, — да и не поняла я почти ничего с.

— Врешь; — не могла совсем ничего не понять.

— Про одну черноволосую знатную даму долго рассказывали с, — покраснела ужасно Софья Матвеевна, заметив впрочем белокурые волосы Варвары Петровны и совершенное несходство ее с „брюнеткой“.


— Черноволосую? — Что же именно? Ну говори!

— О том, как эта знатная дама уж очень были в них влюблены с, во всю жизнь, двадцать целых лет; но все не смели открыться и стыдились пред ними, потому что уж очень были полны с…

— Дурак! — задумчиво, но решительно отрезала Варвара Петровна.

Софья Матвеевна совсем уже плакала.

— Ничего я тут не умею хорошо рассказать, потому сама в большом страхе за них была и понять не могла, так как они такие умные люди…

— Об уме его не такой вороне как ты судить. Руку предлагал?

Рассказчица затрепетала.

— Влюбился в тебя? — Говори! Предлагал тебе руку? — прикрикнула Варвара Петровна.

— Почти что так оно было с, — всплакнула она. — Только я все это за ничто приняла, по их болезни, — прибавила она твердо, подымая глаза.

— Как тебя зовут: имя отчество?

— Софья Матвеевна с.

— Ну так знай ты, Софья Матвеевна, что это самый дрянной, самый пустой человечишко… Господи, господи! За негодяйку меня почитаешь?

Та выпучила глаза.

— За негодяйку, за тиранку? — Его жизнь сгубившую?

— Как же это можно с, когда вы сами плачете с?

У Варвары Петровны действительно стояли слезы в глазах.

— Ну садись, садись, не пугайся. — Посмотри мне еще раз в глаза, прямо; чего закраснелась? Даша, поди сюда, смотри на нее: как ты думаешь, у ней сердце чистое…

И к удивлению, а может еще к большему страху Софьи Матвеевны, она вдруг потрепала ее по щеке.

— Жаль только, что дура. Не по летам дура. Хорошо, милая, я тобою займусь. Вижу, что все это вздор. Живи пока подле, квартиру тебе наймут, а от меня тебе стол и все… пока спрошу.

Софья Матвеевна заикнулась было в испуге, что ей надо спешить.

— Некуда тебе спешить. — Книги твои все покупаю, а ты сиди здесь. Молчи, без отговорок. Ведь если б я не приехала, ты бы все равно его не оставила?


— Ни за что бы их я не оставила с, — тихо и твердо промолвила Софья Матвеевна, утирая глаза.

Доктора Зальцфиша привезли уже поздно ночью. Это был весьма почтенный старичок и довольно опытный практик, недавно потерявший у нас, вследствие какой то амбициозной ссоры с своим начальством, свое служебное место. Варвара Петровна в тот же миг изо всех сил начала ему „протежировать“. Он осмотрел больного внимательно, расспросил, и осторожно объявил Варваре Петровне, что состояние „страждущего“ весьма сомнительно, вследствие происшедшего осложнения болезни, и что надо ожидать „всего даже худшего“. Варвара Петровна, в двадцать лет отвыкшая даже от мысли о чем нибудь серьезном и решительном во всем, что исходило лично от Степана Трофимовича, была глубоко потрясена, даже побледнела:

— Неужто никакой надежды?

— Возможно ли, чтобы не было отнюдь и совершенно никакой надежды, но…

Она не ложилась спать всю ночь и едва дождалась утра. Лишь только больной открыл глаза и пришел в память (он все пока был в памяти, хотя с каждым часом ослабевал), приступила к нему с самым решительным видом:

— Степан Трофимович, надо все предвидеть. — Я послала за священником. Вы обязаны исполнять долг…

Зная его убеждения, она чрезвычайно боялась отказа. Он посмотрел с удивлением.

— Вздор, вздор! — возопила она, думая, что он уже отказывается: — теперь не до шалостей. Довольно дурачились.

— Но… разве я так уже болен?

Он задумчиво согласился. И вообще я с большим удивлением узнал потом от Варвары Петровны, что нисколько не испугался смерти. Может быть просто не поверил и продолжал считать свою болезнь пустяками.

Он исповедывался и причастился весьма охотно. Все, и Софья Матвеевна, и даже слуги, пришли поздравить его с приобщением святых таин. Все до единого сдержанно плакали, смотря на его осунувшееся и изнеможенное лицо и побелевшие, вздрагивавшие губы.

— Oui, mes amis,* и я удивляюсь только, что вы так… хлопочете. Завтра я вероятно встану, и мы… отправимся… Toute cette cйrйmonie…* которой я, разумеется, отдаю все должное… была…


— Прошу вас, батюшка, непременно остаться с больным, — быстро остановила Варвара Петровна разоблачившегося уже священника. — Как только обнесут чай, прошу вас немедленно заговорить про божественное, чтобы поддержать в нем веру.

Священник заговорил; все сидели или стояли около постели больного.

— В наше греховное время, — плавно начал священник, с чашкой чая в руках, — вера во всевышнего есть единственное прибежище рода человеческого во всех скорбях и испытаниях жизни, равно как в уповании вечного блаженства, обетованного праведникам.

Степан Трофимович как будто весь оживился; тонкая усмешка скользнула на губах его.

— Mon pйre, je vous remercie, et vous кtes bien bon, mais…*

— Совсем не mais, вовсе не mais! — воскликнула Варвара Петровна, срываясь со стула. — Батюшка, — обратилась она к священнику, — это, это такой человек, это такой человек… его через час опять переисповедать надо будет! Вот какой это человек!

Степан Трофимович сдержанно улыбнулся:

— Друзья мои, — проговорил он, — бог уже потому мне необходим, что это единственное существо, которое можно вечно любить…

В самом ли деле он уверовал, или величественная церемония совершенного таинства потрясла его и возбудила художественную восприимчивость его натуры, но он твердо и, говорят, с большим чувством произнес несколько слов прямо в разрез многому из его прежних убеждений.

— Мое бессмертие уже потому необходимо, что бог не захочет сделать неправды и погасить совсем огонь раз возгоревшейся к нему любви в моем сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь венец бытия, и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил его и обрадовался любви моей — возможно ли, чтоб он погасил и меня и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть бог, то и я бессмертен! Voilа ma profession de foi.*

— Бог есть, Степан Трофимович, уверяю вас, что есть, — умоляла Варвара Петровна, — отрекитесь, бросьте все ваши глупости хоть раз в жизни! (она, кажется, не совсем поняла его profession de foi).


— Друг мой, — одушевлялся он более и более, хотя голос его часто прерывался, — друг мой, когда я понял… эту подставленную ланиту, я… я тут же и еще кой что понял… J'ai menti toute ma vie,* всю, всю жизнь! я бы хотел… впрочем завтра… Завтра мы все отправимся.

Варвара Петровна заплакала. Он искал кого то глазами.

— Вот она, она здесь! — схватила она и подвела к нему за руку Софью Матвеевну. Он умиленно улыбнулся.

— О, я бы очень желал опять жить! — воскликнул он с чрезвычайным приливом энергии. — Каждая минута, каждое мгновение жизни должны быть блаженством человеку… должны, непременно должны! Это обязанность самого человека так устроить; это его закон — скрытый, но существующий непременно… О, я бы желал видеть Петрушу… и их всех… и Шатова!

Замечу, что о Шатове еще ничего не знали, ни Дарья Павловна, ни Варвара Петровна, ни даже Зальцфиш, последним прибывший из города.

Степан Трофимович волновался более и более, болезненно, не по силам.

— Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно справедливейшее и счастливейшее чем я, уже наполняет и меня всего безмерным умилением и — славой, — о, кто бы я ни был, что бы ни сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где то уже совершенное и спокойное счастье, для всех и для всего… Весь закон бытия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог преклониться пред безмерно великим. Если лишить людей безмерно великого, то не станут они жить, и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает… Друзья мои, все, все: да здравствует Великая Мысль! Вечная, безмерная Мысль! Всякому человеку, кто бы он ни был, необходимо преклониться пред тем, что есть Великая Мысль. Даже самому глупому человеку необходимо хотя бы нечто великое. Петруша… О, как я хочу увидеть их всех опять! Они не знают, не знают, что и в них заключена все та же вечная великая Мысль Доктор Зальцфиш не был при церемонии. Войдя внезапно, он пришел в ужас и разогнал собрание, настаивая, чтобы больного не волновали.


Степан Трофимович скончался три дня спустя, но уже в совершенном беспамятстве. Он как то тихо угас, точно догоревшая свеча. Варвара Петровна, совершив на месте отпевание, перевезла тело своего бедного друга в Скворешники. Могила его в церковной ограде и уже покрыта мраморною плитой, Надпись и решетка оставлены до весны.

Все отсутствие Варвары Петровны из города продолжалось дней восемь. Вместе с нею, рядом, в ее карете, прибыла и Софья Матвеевна, кажется, навеки у нее поселившаяся. Замечу, что едва лишь Степан Трофимович потерял сознание (в то же утро), как Варвара Петровна немедленно опять устранила Софью Матвеевну, совсем вон из избы, и ухаживала за больным сама, одна до конца; а только лишь он испустил дух, немедленно позвала ее. Никаких возражений ее, ужасно испуганной предложением (вернее приказанием) поселиться навеки в Скворешниках, она не хотела слушать.

— Все вздор! я сама буду с тобой ходить продавать Евангелие. Нет у меня теперь никого на свете!

— У вас, однако, есть сын, — заметил было Зальцфиш.

— Нет у меня сына! — отрезала Варвара Петровна и — словно напророчила.



<< предыдущая страница   следующая страница >>